Мотивы и образы Мицкевича в стихах польских узников ГУЛАГа
Гулаг. Источник: livejournal.com
Как в лагерной поэзии сталинских лет отразилось творчество национального пророка XIX века.
В августе 1941 года на территории СССР была создана Армия Андерса — военное формирование, подчинявшееся польскому правительству в изгнании и состоявшее из репрессированных советскими властями польских граждан, которые около двух лет провели в советских тюрьмах, лагерях и в ссылке. Свои переживания они выражали в том числе и в стихах, которые создавали и непосредственно в местах заключения, и позднее, возвращаясь к этим воспоминаниям. Эти произведения публиковались (в газетах, антологиях и в виде авторских сборников) в Иерусалиме — именно там, в находившейся под британским мандатом Палестине, в годы войны сложился крупнейший польский культурный центр за пределами страны. Конечно, творчество этих поэтов разнообразно и в целом очень интересно, но мы сейчас расскажем об одном аспекте: о связанных с Россией мотивах и образах, которые узники и бывшие узники черпали в поэзии главного национального поэта Польши — Адама Мицкевича.
После ареста и тюремных этапов эти авторы увидели себя повторяющими извечный путь польских ссыльных, часто их родственников — участников восстаний; путь, описанный в III части «Дзядов».
Мицкевич был заново прочитан и, вероятно, поразил актуальностью своих стихов. Красноречивое свидетельство этого особенного отношения к поэзии есть в военных воспоминаниях художника и писателя Юзефа Чапского:
«До 1939 года я не имел понятия, насколько всеобщей может быть реакция на наших поэтов и на Шопена у массы поляков, когда чувствительность их обостряется сыплющимися на них ударами. Когда я говорю об общей реакции, я, естественно, думаю о стихах, декламируемых чаще всего, о балладах или мазурках наиболее “заигранных”. На каждом тяжком уровне изгнания, на каждом повороте нашей истории они возвращались к нам, словно услышанные впервые. Это имело мало общего с “очищенным” переживанием эстетов и последователями искусства для искусства. Так евреи слушают своих пророков.
Строфы Мицкевича, которые долбились в школе, которые сотни раз декламировались на официальных собраниях — “Редут Ордона” или “К польке-матери”, затягивались налетом скуки, и для многих они просто перестали существовать. На первом, недозволенном нашем собрании 11 ноября 1939 года в Старобельском лагере, мы слушали их в остолбенении, с комом в горле.
Я все еще вижу те бледные, словно застывшие, лица юношей; те детские слезы, капающие на седые бороды людей, постаревших едва за месяц, когда в старом здании старобельской церкви на фоне пятиэтажных нар, [...] один из нас под длинным черным крестом, сбитым из двух черных досок, декламировал:
“О полька-мать! Пускай свое призванье
Твой сын заране знает.
Заране руки скуй ему цепями,
Заране к тачке приучай рудничной,
Чтоб не бледнел пред пыткою темничной,
Пред петлей, топором и палачами.”
Эти стихи будто кто-то заново освятил».[1]
Эти люди также видели себя участниками истории, ее созидателями в пору тяжких испытаний для их страны и для них лично; об этом очень определенно сказал Здзислав Бронцель:
Как у Мицкевича была своя «Дорога в Россию», так у каждого из них была своя: «Дорога на север» Ежи Базаревского, «В телячьем вагоне» Беаты Обертыньской, «Молитва по дороге в ссылку» Халины Терлецкой, «По дороге из Вильно или Новогрудка в Сибирь» Людвики Бесядовской... Мицкевич мыслится рядом, он свой, и есть потребность эту связь обозначить. Бесядовская в лагере Яя в 1941 году написала стихотворение «Моему Вильно»: в воображении она проходит по улицам родного города, при этом заходит в университетский двор, где рядом с личными недавними студенческими воспоминаниями живут и мицкевичевские филоматы-филареты:
Значительная часть этой поэзии — описательная. Действительность, с которой пришлось столкнуться, потрясала своей чудовищностью, и, видимо, требовала фиксации. Это стихи-документы; описание в них нередко напоминает прозу, оно стремится к точности, лапидарности, оно антиромантично. Но ориентация на романтическую поэзию обнаруживается в образах пути, в выражении воли выдержать испытания и вернуться в Польшу, а также в психологических способах защиты: уходе в сон, в воспоминания.
Все описания имеют глубокий смысл и даже задачу: запомнить все и рассказать:
Так они выполняли завет Мицкевича:
В их словах тот же смысл, что и в словах Хальбана из «Конрада Валленрода»:
Действительно, польские узники ГУЛАГа были среди первых, рассказавших на Западе о советских лагерях: воспоминания написали Беата Обертыньская («В доме рабства», 1946), Анатоль Краковецкий («Книга о Колыме», 1950), Мариан Чухновский («Отмененное время», 1945), Юзеф Чапский («На бесчеловечной земле», 1949), Тадеуш Виттлин («Дьявол в раю», 1951), а книга Ежи Гликсмана так и называлась — «Расскажи Западу» (1948). География мест, куда попали эти авторы, включает самые печально «знаменитые»: Воркута, Колыма, Магадан и многие лагеря Урала и Сибири.
Ситуация, которую можно определить как «поэт в тюрьме», конечно, отсылала к III части «Дзядов». У Мицкевича происходит перерождение поэта: Конрад чувствует в себе огромную силу, вмещает боль своего народа, она помогает ему действовать.
Владислав Броневский, арестованный во Львове и бывший в заключении в Замарстынове, писал в своем «Письме из тюрьмы» в феврале 1940 года:
У поэта есть долг и ответственность перед современниками и предшественниками — и очень твердое понимание преемственности. Слово «пилигримы», относящееся к польским поэтам-романтикам, становится объединяющим поэтов разных эпох — изгнанников, идущих к отчизне. Это слово у многих на устах:
Если вернуться к тюремным стихам Броневского, то подобно тому, как поэт ХIХ в «Великой импровизации» обращается к Богу с просьбами, а затем и упреками, — поэт ХХ века обращается к Истории:
Наверное, наиболее часто, — и это ожидаемо — встречается в этой поэзии образ бесконечного холодного снежного пространства. Как у Мицкевича:
или
Причем это, как правило, описание пространства неволи:
У него же:
У другого поэта:
Довольно часто среди этой поэзии встречаются сонеты. Сонет — форма жесткая, требующая выполнения определенных правил, пусть и варьируемых. Неожиданный выбор, но с другой стороны, конечно, это своеобразная апелляция к «Крымским сонетам» Мицевича — по контрасту. Холодный, жестокий, пустынный север, несущий страдание и смерть, противополагается пышной и яркой экзотической природе теплого юга у Мицкевича, где экстремальные обстоятельства (поездки над пропастью) дают лишь «острые ощущения». Но не только. Близким оказалось содержание «Крымских сонетов» и в несколько ином ракурсе: они написаны в России и описывают очень специфическое пространство.
Таково и пространство, описываемое польскими узниками ХХ века в таких стихах как «Северный “сонет”», «Сибирь» Болеслава Редиша, «Сонеты тайги» Вощинина, «Казахстанский сонет» Леопольда Левина.
Особенно в этом отношении интересны «Уральские сонеты» Здзислава Бронцеля. Это цикл из восьми сонетов, имеющих заглавия (как и у Мицкевича): «Урал», «Литургия в бараке», «Хлеб», «Генерал Сикорский в Москве», «К литвинам», «Дзяды», «Лазарь», «Степь».
В сонете «Дзяды» узники лагеря приглашают умерших товарищей из «подземной тайги» и делятся с ними хлебом, водой и остатком дней. Обряд Дзядов поначалу сходен с описанным Мицкевичем, однако в завершающих строках диссонансом включается обратное движение, ситуация оборачивается оксюмороном: мертвые должны (могут) воскресить живых. Либо же они уравнены, находятся в пределах общего пространства:
Не будем забывать и о заглавии всего цикла, вспомним и самоопределение «пилигримы» в сонете «Хлеб». Эта связь была отмечена первым рецензентом Бронцеля Виктором Вейнтраубом еще в 1943 году: «Аналогии, которые вызывает этот заголовок, очень существенны: трагедия народа, увиденная за страданиями небольшой группы осужденных и выраженная с помощью религиозной символики».
Сонет «К литвинам» обращен к товарищам по заключению — литовцам:
Непростая и спорная политическая ситуация уступила место законам человеческого единения и братства:
Опять же, трудно не увидеть здесь аналогии с темой друзей-поэтов двух разных народов («Памятник Петру Великому») или с мотивами «К друзьям-москалям». Кстати, мотив возможности и необходимости взаимопонимания людей разных культур отчетливо звучит в «Крымских сонетах».
В сонетах поэтов-узников ГУЛАГа есть описания лагерного быта, они, как уже отмечалось, очень натуралистичны. Описаний природы, как это было у Мицкевича, не так много, порой для них использована лагерная лексика. Собственно, это сходно с тем, как автор «Крымских сонетов» описывал события или артефакты иной культуры в ее словах-понятиях, к примеру:
У Бронцеля:
В предисловии к циклу сонетов в сборнике стихотворений «Милость ночи», изданном в Иерусалиме в 1944 году издательством W Drodze, Здзислав Бронцель писал об обстоятельствах создания «Уральских сонетов». Они столь же удивительны, сколь и характерны. Приведем их полностью:
«Восемь стихотворений, объединенных общим заглавием “Уральских сонетов”, сложились в лагере подневольного труда, когда я впервые попытался писать для своих друзей-узников. Каждую ночь мы собирались в бараке, предназначенном для стариков и инвалидов, как в наиболее безопасном и спокойном месте, чтобы найти утешение в обсуждении сообща проблем, не подчинявшихся силе, нас здесь заключившей. Что ни день, уходил из нашей группки товарищ, каждый вечер мы отдавали дань его памяти, а затем, часто после тайно проведенной мессы, под руководством профессора [Станислава] Косцялковского, начиналась учеба, посвященная науке и искусству. Мы слушали то цикл истории польской литературы, то серию лекций о Вильно, лекции о Бальзаке, Флобере; то литовского художника о живописи. А порою и скромные стихи, выражавшие наше общее несчастье.
Отдельные сонеты были посвящены товарищам, имен которых лучше не называть, хотя сомневаюсь, что кто-либо из них еще жив. Сонет “Урал” посвящен врачу, защищавшему узников, сонет “К литвинам” посвящен [бывшему] литовскому министру, который — будучи лагерным поваром, — старался помогать больным и немощным, за что, наверное, уже заплатил жизнью. Сонет “Дзяды” — всем умершим товарищам, и в особенности памяти прекрасного человека, Залуского, который жизнью окупил свое благородство и дружелюбие».
Такие стихи даже — в тех условиях! — издавались. Приведем рассказ поэта о том, как это делалось в лагере, — удивительное свидетельство силы и красоты человеческого духа:
«Сонеты вскоре после написания были переведены и изданы. Их перевели на литовский и эстонский, на русский и идиш. А публиковали так: текст был вырезан на березовой коре, и эти страницы сшили липовым лыком. Один из этих особенных экземпляров и по сей день бродит по Среднему Востоку».
Отметим здесь и несколько иной аспект. После прибытия на Ближний Восток поэты (и не только) оказались, кроме прочего, также и в атмосфере и пространстве «Крымских сонетов», как бы в знакомом или узнаваемом. И тут мотивы сонетов Мицкевича прямо-таки расцветают — до такой степени, что молодой поэт Ян Олеховский писал:
Впечатления от вынужденного пребывания в России — это не только воспоминания о «бесчеловечной земле», но — что очень ценно — и то, что самые унизительные, тяжкие обстоятельства не отняли способность видеть окружающую природу. Северная природа виделась не только враждебной человеку: ее своеобразная красота открывалась взгляду и сердцу. Сходно с тем, как Мицкевич запечатлел новые для него картины яркой, пышной крымской природы, поэты-изгнанники ХХ века пытались описать своеобразие дикой и немилосердной к человеку природы Сибири и Урала, Колымского края и других подобных мест.
Приведем стихотворение Беаты Обертыньской «Урал»:
Порой у поэтов просто не находилось слов и они повторяли строки Мицкевича, находя в них выражение охватившим новым чувствам, как Халина Терлецкая в стихотворении «Исповедь родине»:
Далее она пишет, что мечтает трудиться для отчизны, но прежде мечтает увидеть:
– и после цитаты из Пана Тадеуша заключительное двустишие:
В заключение приведем короткое стихотворение виленчанина Ежи Базаревского, где эта неразрывная связь с поэтом выражена в несколько иной образной конкретности.
В поношенных тужурках по улицам столицы
Идут поэты Вильна, текут свободно строчки,
Огарком в келье Конрада освещены их лица,
И кто-то напевает о «сизом голубочке».
Ведет их сам Мицкевич, слуга земле и Богу,
Прислушиваясь к Музе, над городом летящей,
Идут поэты Вильна, беспечны и блестящи,
И окропляют кровью к бессмертию дорогу.
W podartym kapeluszu i w rozczłapanych butach
Wileńscy idą poeci, wileńskie płyną ballady.
Ogarek w celi Konrada oświetla ich twarze blade
I ktoś nieznany śpiewa «Dla czego sercu smutno».
Prowadzi ich Adam Mickiewicz, pokorny ziemi i Bogu
Wsłuchany w dźwięk boskiej strofy, płynącej ponad miastem.
Idą wileńscy poeci, słowem ku niebu wyrastać,
I krwią swą znaczyć gorącej ku swoim harfom drogę.
Стихотворение переносит в дни, когда уже «дорога кровоточила сентябрем...», и поэтам предстоял долгий и тяжкий путь.
Поэтическое наследие, о котором здесь шла речь, имеет важное уникальное значение и как документ, и как литературный факт; но эти стихи отличаются пронзительной искренностью, она и сегодня вызывает ответное чувство.
Полный текст статьи можно прочитать в книге «Adam Mickiewicz i Rosjanie» (Варшава, 2020 год). Благодарим издательство Scholar за возможность публикации.
В статье использовались цитаты из мемуаров и стихотворений, опубликованных в книгах:
J. Czapski, Na nieludzkiej ziemi, Paris 1984
Z. Broncel, Łaska nocy. Poezje, Jerozolima 1944
L. Biesiadowska, Po drodze z Wilna czy Nowogródka na Syberyę, a przez Persję, Irak, Palestynę i Egipt do Turcji, Glasgow 1945
Azja i Afryka. Antologia poezji polskiej na Śródkowym Wschodzie, сост. J. Bielatowicz, Palestyna 1944 (J. Bazarewski, B. Redzisz, J. Olechowski)
B. Obertyńska, Otawa, Wiersze dawne i nowe, Jerozolima 1945
W. Broniewski, Bagnet na broń, Jerozolima, 1943
J. Wedow, W drodze do Ojczyzny. Wiersze wybrane, Palestyna–Tel-Aviv 1943
J. Czapski, Swoboda tajemna, Warszawa 1991
Z teki sowieckiej biskupa polowego, Jerozolima–Bagdad–Kair–Teheran [1943]
[1]Фрагмент книги «На бесчеловечной земле» приведен в переводе автора статьи, цитируемый в нем отрывок из стихотворения Адама Мицкевича — в переводе М. Михайлова.
[2]Здесь и ниже во всех случаях, где не указан другой переводчик, перевод стихотворных фрагментов А.Бондарева.
[3] Последние пять строк — дословная цитата из «Пана Тадеуша», приводится в переводе С. Мар (Аксеновой).