Слова

Вчера ты злилась по-зеленому

Элиза Концкая
Обложка книги «Вчера ты злилась по-зеленому». Источник: пресс-материалы

Обложка книги «Вчера ты злилась по-зеленому». Источник: пресс-материалы

В автобиографической книге, награжденной в 2025 году премией Nike, писательница и литературовед Элиза Концкая рассказывает о сложных отношениях матери с дочерью, которая находится в спектре аутизма. Автор описывает ежедневные испытания, эмоции и красоту этих отношений, а также опыт инаковости и жизни вне устоявшихся социальных рамок. Публикуем отрывок из книги.

Некоторые матери ведут отсчет от дня рождения до дня рождения. Я вела отсчет от предложения к предложению.

Поэтому я плохо помню дни рождения, зато предложения помню четко. Я долго ждала следующих. И старела от этого ожидания быстрее, чем если бы приняла другую меру исчисления. Проблема в том, что она выбрала себя сама.

Первое предложение пришлось на тяжелый момент. Дедушку — поставщика радости, заводилы игр, дедушку с теплыми ладонями и сильными руками, увезли на скорой в больницу. Вечер дня накануне отличался от предыдущих. Не было самолетиков, хохота, подпрыгиваний на дедушкиных коленях. Она зазывно вертелась у его ног, но единственное, что ей удалось выторговать, — ритуальное почесывание за ухом. Мой отец шикнул на нас, чтобы не «занудствовали» с врачами, и уснул. Она залезла на диван, положила головку ему на колено. Я загородила край дивана, чтобы она не скатилась. Помню, она спала на животике, в темно-синей кофточке, голубых колготках и ботиночках — их я сумела незаметно снять. Даже не верится, что это удалось без труда.

Она следила за «Дадисем», стерегла своим сном его сон. На рассвете я отнесла ее в кроватку. Она спала крепко, как после тяжелой работы.

Утром отец спустился в лечебницу. Семья Элизы Концкой жила на территории ветеринарной клиники под городом Лидзбарк-Варминьский, где работал ее отец. Мы с Рыжей сновали по квартире. Я вытащила коробку с «Мемори». Она играла по-своему, в одиночку, сразу открывая все карты и раскладывая картинки парами. Видно, в азарте она не нуждалась.

Мы с мамой вышли на балкон. Прошло совсем не много времени, как вдруг вернулся отец. Тень проскользнула в спальню. У меня не было плохих предчувствий, но когда спустя несколько минут я встала, чтобы проверить, как у Рыжей получается подбирать пары фруктов, и не обнаружила ее в комнате, я уже знала, что происходит что-то неладное.

Я подошла к окну спальни. Отец сидел на кровати, бледный. Шевелил губами и жестикулировал левой рукой, будто хотел что-то сообщить Рыжей, а она замерла в ступоре рядом с дверью, у шкафа. Я вбежала в квартиру. Схватила дочь, мать звонила в скорую. Отец жестом попросил дать ему что-то, на чем можно писать. Мы прочитали: «Кажется, инсульт». Приехали спасатели без носилок, так что я бросилась на кухню.

Когда табуретка с дедушкой пересекла порог, Рыжая вырвалась из моих рук. Схватила мою соломенную шляпу, ноги всунула в бабушкины тапочки и, переодетая сразу за нас обеих, устремилась за ним. Упала тут же за порогом. И лишь тогда заплакала. И плакала долго, пронзительно.

Я не забуду эту картину: Рыжая, спонтанно нарядившаяся, чтобы поддержать дедушку. Пу́гало в огромных тапочках и шляпе. А все-таки ей удалось прогнать черного ворона. Дедушка выжил.

Нам часто звонили из больницы, а мама звонила им еще чаще. Рыжая вела себя спокойно. Я клала перед ней «Мемори», чтобы она могла удовлетворить манию к упорядочиванию. Карты ее успокаивали. Она всегда начинала с яблок.

Когда по прошествии лет я залезла в недра шкафа и вынула знакомую коробку, она улыбнулась, но играть уже не захотела.

— Ты всегда начинала с яблок.
— Да.
— Хорошая пара, насыщенный красный цвет.
— Яблоко зеленое.

Я опешила. Открыла коробку. Карминно-красное яблоко, коричневый хвостик. Как же так?

— Ты любишь зеленый. А черника синяя? — подзадоривала я. 
— Коричневая.

Я поняла, что мы говорим о словах.

Любопытно, что ее чувствительность к цвету как к таковому и к звуковой фактуре слова встретились в синестезии. «Яблоко» зеленое — пусть даже окружающие ее яблоки наливались алым, переходящим в бордо.

Бабушка стояла на страже при телефоне, а мы ходили в лес, а потом караулили на территории лечебницы. Далеко мы не забредали. Длинные дистанции были бы не под силу ее коротким ножкам, к тому же она явно сокращала расстояние, чтобы не отходить далеко от квартиры. С тех пор как увезли дедушку, поводок дома стал короче. Она стерегла его место, садилась возле дивана. Дом без дедушки был осиротевшим, это отражалось в том, как она беспомощно слонялась из комнаты в комнату, в чувстве пустоты, которого я не могла унять.

В какой-то из дней звонки атаковали с удвоенной силой. Мама вбежала в зеленую комнату: «Отец при смерти». И пошла в коридор, в гостиную, потом на балкон, чтобы выходить, вымолить ему жизнь. Она ходила с четками и страхом. Рыжая отправилась за ней. Мама бросила ей бессознательно: «Чего стоишь?! Молись!» — и пошла в спальню, чтобы тут же из нее выкатиться, словно бильярдный шар.

Рыжая стояла в сползающих колготках, сандаликах, на двухлетних иксообразных ножках. Глядела на нас вопросительно и серьезно. Потом направилась в комнату, а мы на кухню.

Я даже не уложила ее спать. Мы сидели на кухне за столом. Мама вынула из неисправной духовки сигареты — я и не знала, что там тайник. До сих пор помню треск зажигалки и одновременно стук деревянных четок, странный набор звуков, наша сухая мелодия скорби.

И вдруг вошла Рыжая. Был поздний вечер, я думала, она спит. Я впервые не проверила, а она бдела. Вскарабкалась на табуретку, стоявшую стражем возле тумбочки с телефоном. Взяла трубку крохотными ручками, словно кусок арбуза, — только так она могла ее удержать. Не набирая номер, произнесла в ночь:

— Ай, ай, Дадись, пика любит, пачи.

«Пачи» означало тогда плач. Почему она была «пикой» — не знаю, но если говорить о силе, то в тот вечер она могла бы считать «пику» своим вторым именем.

Позвонили только утром — сказали, что кризис миновал.

Такого переполненного чувствами предложения она не произносила еще долгое время после этого. За всю жизнь она произнесла немного таких фраз, настолько прилегающих к другому человеку.

Больше было предложений-загадок, я записывала их на бумаге и в голове. Одно из важнейших она бросила мне нехотя, когда была уже намного старше, ходила в школу.

— Вчера ты злилась по-зеленому.

Я опешила. Да, я злилась образцово-показательно, но не знала, что еще и в цвете.

Что я услышала как мать

«Вы не можете слишком многого ожидать». (Лидзбарк-Варминьский)

«Ваша проблема — в отсутствии ожиданий. Вы должны надеяться, ради ребенка». (Ольштын)

«Ты говоришь о ребенке как о насекомом. Холодно. Слишком много анализируешь. Это живой человек, понимаешь?» (Торунь)

«Послушай, Элиза, чуть больше анализа. Ты слишком эмоциональна, суетишься, ребенок требует трезвого подхода». (разговор на маршруте Варшава — Лидзбарк)

«Ваш ребенок смотрит в глаза. Я отправила бы на терапию вас». (Ольштын)

«Вы что, разве не читали, что зрительный контакт еще ничего не значит? Это лишь один из параметров диагностики, кто вам внушил, что это важно? Что вы мне тут втираете?» (Торунь)

«Ты слишком веришь, что кто-то даст тебе готовый рецепт. Видишь ли, Элиза, на важные вопросы нет ответов. Хотя я был под впечатлением от твоих последних замечаний на семинаре». (Варшава)

«Ваша мама страдает от отсутствия ответов по поводу внучки. Мы помолимся за это в четверг». (Лидзбарк-Варминьский)

«Зачем ты вообще ищешь ответы? Пусть живет, развивается, любит. Ты меня беспокоишь. Пытаешься подчинить ребенка своим представлениям о прекрасном». (Торунь)

«Ты слишком веришь в то, что кто-то тебе поможет». (Варшава)

«Послушайте, тут ничего не поделаешь, учеба учебой, но нужно заняться ребенком». (Ольштын)

«Единственная надежда в том, что вы возьмете себя в руки и поймете, что ребенку не поможет, если вы все силы направите на него. Ничего не поделаешь, реализуйте себя и тяните дочку за собой». (Бартошице)

«Диагнозы всего не решат». (Варшава)

«Где вы были, когда ей был год? Тогда нужно было диагностировать. Вы ничего не видели? У вас диплом есть?» (Варшава)

«Если бы у тебя был мужик, то у ребенка не было бы проблем». (Торунь)

«Пани Элиза, мне неловко такое говорить, я дружу с вашими родителями. Вы играете в жизнь, сидите у них на шее. У ребенка нет никаких серьезных проблем, точно вам говорю, девочке просто не хватает папы. Найдите побыстрее парня». (Лидзбарк-Варминьский)

«Старая дева с ребенком, к тому же проблемным. Может, кто и сжалится. Пресловутый святой Иосиф». (Соколув-Подляский)

***

В лысые, угрюмые ночные часы я стала писать ей электронные письма. Отправляла их на другой ящик, чтобы обмануть саму себя, будто бы существует некто извне, воображаемый адресат. Кто-то, кто ждет. Я представляла себе, что она об этих мейлах знает. Смотрела на неподвижную спину под одеялом. Она дрогнула, когда я нажала «отправить». Я думала: «Ты вроде бы спишь, а все равно следишь за моими движениями. Шестым чувством, безотказным. Что с того, что ты еще не читаешь, для такого чтения тебе не нужен алфавит. А кроме того — лучше читай сквозь сон». В то время я верила, как никогда, в энергию текста. Подкармливала свои инфантильные фантазии такой картинкой: письмо плывет себе от сервера к серверу, перемещаются идеально плоские порции значков, но где-то над этим темным потоком струится другой, еле заметный — ручеек эманаций. И он, извиваясь между почтовыми ящиками, движется в ее сторону, впадая в погруженное в сон ухо. В нем нет букв. Буквы — лишь предлог.

Забавно? Конечно, но это работало. Я делала вид, что бросаю бутылку со срочным посланием далеко-далеко, за границы моей акватории. Я испугалась, когда спустя две недели наконец превозмогла себя и зашла в почту, которую от самой себя спрятала. Все это невозможно было читать. Протоколы стилистического отчаяния. Дементное беспокойство. Неэластичность мысли. Несколько писем, полностью теряющих нить, беспомощно цепляющихся за повторы. А прежде всего я открыла, что ничего ни о ней, ни для нее не смогла сказать. Что ничего для нас не открыла. В предутренней горячке мне казалось, что я покоряю вершину, а я висела прямо над землей и орала что есть сил. Хорошо, что буквами, иначе разразился бы скандал. Я заснула при открытом компьютере, уверенная, что этот почтовый ящик выдаст мою болезнь.

Утром я проредила этот список позора, сбросив большинство писем от e-kacka адресату emkacka в адский огонь серверов. Несколько пошло отмирать в лимбе файлов где-то на периферии внешнего диска. Я сохранила чуть более десятка писем к Рыжей — тех, которые не служили исключительно свидетельством моей мозговой беспомощности. Я предпочла бы не показывать ей когда-нибудь в будущем тяжелой артиллерии вроде «Вижу, ты уже спишь, всего самого лучшего — мама». Вот короткая антология из лимба: «Жаль, что опять не получилось, целую». «Может, эту физиотерапию мы недотянули. Врачи отметили улучшение, и я успокоилась. Это была кривошея, вроде, нам удалось выровнять асимметрию, но никто ведь не скажет, какие на самом деле происходят изменения в нервной системе. Надеюсь, я не навредила тебе, Малышок». «Читаю книгу Блюстоун. Judith Bluestone, Materia Autyzmu, — прим. пер. Кстати, красивая фамилия. Пишет неплохо, но я вижу не слишком много сходства с описанными ею случаями». «Знаешь, я тоже не любила стричь ногти на ногах. Это проходит, Малышка, поглаживаю тебя — мама». Сотни таких сообщений понаписала e-kacka спине Рыжей. Что-то наподобие искусственного интеллекта, только с ПТСР.

Несколько более длинных писем я все-таки сохранила. Это разговорилось:

Родная,

ты сейчас мирно спишь, спи. Ты недоспала столько ночей. Охотнее всего я бы сказала, что тебе не нужно завтра вставать, идти в детский сад, сражаться с городом. Я задолжала тебе спокойный сон — перед твоим рождением я тебе не сильно помогла, ты так и не выспалась у меня внутри. Не знаю, сколько криков я адресовала своему нутру, но эти крики наверняка мешали тебе расти. «Расти, расти», — говорила я животу, когда в середине беременности мне пришлось лежать, не вставая. Глупая болтовня, этих потерь не возместить. Нельзя ослабить внутренний пульс, слишком громкий, чтобы он не взрывал череп и дочери, и матери. На полпути мне объявили: «Ребенок получает слишком мало питания, плохо растет. Но думайте о хорошем, больше спите». Токсикоз, мутнеющий пейзаж изнутри, разрывы контактных сетей, застой. Я не хотела спать, я не заслуживала сна. «Питание, питательные вещества». Знаешь, в детстве меня преследовал кошмар. Когда мне было шесть лет, я подкармливала белку. Отец научил меня, какие орехи она любит, показал, как открыть окно в дежурке лечебницы, чтобы разложить еду на подоконнике и ждать. И вот однажды она пришла, зима, валил снег, она рискнула. А у меня заело окно, я не могла его открыть. Дергала ручку, плача, зовя отца. Она смотрела сквозь стекло, даже оперлась лапками о темнеющий проем — и ничего. Я подвела ее, еды она так и не получила. Потом мне это снилось много раз. И сон вернулся, когда я лежала в отделении патологии беременности. Впрочем, может, это был вовсе не сон, а воспоминание — у меня тогда все смешалось. Когда в больнице мне говорили, что ты не получаешь от меня пищу, я думала о себе как о том заевшем окне. А ты стояла в сугробе и смотрела, и не понимала, почему.

Я никогда так сильно не чувствовала, что не хочу жить, но я уже была не одна. А ты хотела жить, кажется, акушерки мне так говорили — а я была у трех. Все они произнесли одно и то же, слово в слово, водя по животу скользкой от геля головкой: «Она очень хочет жить». Мне думалось, это не случайно. Ведь не говорят же так всем? Я не верю, чтобы на этом этапе осмотра они произносили такую заготовленную фразу, когда принтер выплевывает результат. Представь себе: линия пульса на листе бумаги извивается, ползет по полу, ты боишься следить за этой змеей и слышишь: «Она очень хочет жить». Наверное, они видели на мониторе твою борьбу. Отсюда такая серьезность.

Ты родилась, ты все-таки выиграла. Я не помогала тебе, а вредила — слишком высокое давление, слабый пульс. Мы были в плохом состоянии, меня еле отбуксировали, я села на мель, но ты форсировала берег и вышла.

Если бы все это разыгрывалось не в человеке, а в открытом море, все увидели бы твое отчаяние. Ты — воительница, Малышка. Не знаю, когда ты отоспишься.

Мне совестно говорить, раскрывать при тебе рот, стыдно. Я хотела бы изобрести новый язык, чтобы тебе не пришлось страдать. Я не заслуживаю превосходства над тобой. Хотя бы и в словах. Ты уже показала, что умнее и лучше меня. Я не согласна на такой мир, который дает мне фору.

Но, может, эта моя болтовня на что-то сгодится. Рассчитывай на меня, пользуйся мной. Пока есть силы, буду молоть языком. Может, я ничего больше и не умею, кроме как стискивать зубы. Я тоже странная, только чуть иначе — благодаря тебе я это узнала. Или так: я знала об этом всегда, но благодаря тебе поняла, что знаю.

Пани Иоанна из детского сада говорит, что ты очень отважная. Опять это слово. Оно меня и радует, и печалит — отважные проигрывают. Мир чувствует, что они не станут торговаться, что постараются выдержать. Мир — это коллективное животное с инстинктом, обращенным против нас. Я столько раз проиграла, будучи отважной и отлично держась. Не будь чересчур отважной, не помогай им, пожалуйста.

Вот тут рядом с моей кроватью лежит отличный роман, он распадается на части, страницы плохо склеены, мягкая обложка. И отвратительный роман в твердой обложке на дорогой бумаге. Не пожалели типографических и других усилий, не пожалели средств на отсутствие мысли. Я бы не писала тебе об этом, если бы не мысль, что это мы — в мягкой обложке, быстро обтрепывающейся, не приоритетной. Никто никогда не вставит нас с тобой в твердую. Не будет нитей, будет плохой, дешевый клей. Так меня склеивали после кесарева, в дрянном издании, без наклейки «хрупкий экземпляр». А сегодня я поняла, что мне не жаль. Пусть других оправляют в кожу. Мы оправлены в свою собственную кожу. Тонкую, полупрозрачную, зато прочнейшую. Мы еще им покажем.

Жизнь всегда была для меня страхом. Я никому этого страха не желала, поэтому решила, что не должна становиться матерью — кто знает, как это передается. Но раз уж я ей стала, за что прошу у тебя прощения, хочу сказать тебе, что буду с этим страхом бороться. А еще хочу признаться, что ты излечила меня вот от чего: от потребности непременно перед всеми оправдываться. Не знаю, как это произошло, но я наконец осознала: не все должны нас понимать. Не думаю, что за такую метаморфозу отвечает гормон материнства. Я считаю, что меня освободила ты. Ты даже не представляешь, Девочка со спичками, какой костер ты разожгла в человеке. Знаю, ты не любишь метафор, прости, но я не могла без нее обойтись.

Вот увидишь: в каком-нибудь другом мире мыслей или чувств, когда мы обе станем большими, мы сядем по другую сторону футбольного поля за судейским столиком и посмотрим на все твоими глазами. Ты одолжишь мне свое ухо и свои чувства. Мы не будем жестоки. Мы не жаждем возмездия. Мы хотим переворота, как в спортивном зале. Я не верю, что мир невозможно перевернуть с ног на голову. Найдутся судейские карточки. В решающий момент, когда ты будешь в расцвете сил, ты покажешь ему карточку, а я буду поддерживать тебе руки, чтобы они оставались поднятыми сколько требуется.

Надеюсь, ты со мной выдержишь. Верю, что когда-нибудь ты прочтешь это письмо. Я — твой дурачок, пытающийся быть умником за нас обеих. Не знаю, нужно ли это. Я бы хотела, чтобы ты хоть иногда что-то говорила.

Скучаю по тебе чертовски,
мама.

Я отправила это письмо 14 марта 2011 года. Когда нажимала enter, она повернулась ко мне лицом. Нахмуренность бровей предвещала выход из состояния отдыха. Из сна. Или окончание сиесты после массажа стоп. Может, она собиралась взяться за чтение, кто знает.

Переводчик Полина Козеренко, редактор Ольга Чехова

20 ноября 2025