Фото девочки с хвостиками
Несомненно что-то меня с ней связывает. Тонкая , но удивительно прочная нить. Никогда я не думаю о ней: я. И все равно чем-то она близка мне. Может, тем, что пережила то, что я помню? Хотя она пережила и много такого, чего я не помню. Зато я помню разное из пережитого ей, чего она на самом деле не переживала. Сложно выходит, путано.
С тем же успехом она могла бы быть моим потерянным в прошлом ребенком. Не в смысле , что она умерла. Она жива, но в другом временном слое. За поворотом. Где-то там.
Я не думаю о ней: моя дочь. Не чувствую ее так. Это просто ребенок. Девочка.
Фотография цветная , портретная. У девочки два смешных хвостика, собранных ее и моей матерью (мать — оказывается — у нас все-таки общая) черными канцелярскими резинками. Волосы русые, лицо безмятежное, круглое. Широко раскрытые зелено-карие глаза — тогда такие называли «пивными», — загнутые ресницы. Смотрит прямо в объектив. Она красива по-детски, эту красоту еще не омрачила тень. Одета в темно-синюю форму с белым воротничком — обязательный школьный наряд для девочки, версия осень-зима. На дворе сентябрь 1977-го, первый день в первом классе начальной школы имени Повстанцев 1863 года.
Рукой архивистки
У меня нет ни одной фотографии , на
которой мама обнимала бы меня или
хотя бы держала на руках. Есть
другой снимок: лето , Тухольские боры;
мне года два-три , я сижу на шезлонге,
на коленях держу живую уточку.
Мама — рядом со мной на корточках ,
держит мисочку и кормит меня с
ложки. Разнообразны языки любви.
Малиновый свитер отца
Это был мужской свитер с горлом. Его сногсшибательный цвет мама называла малиновым , сегодня я бы сказала, что это бешеная фуксия. В Народной Польше мужской одежды таких цветов просто не существовало.
Вроде он и не ассоциировался с педиками , но одновременно — конечно же — еще как ассоциировался, только в те времена это выражали другими словами. Говорили, например, что «это не для мужика».
Но самое главное — малиновый свитер резко контрастировал с бурой серостью , основным ментальным и визуальным состоянием тогдашних варшавских улиц. Он решительно не встраивался, не вписывался в пейзаж, хотя времена были такие, что лучше было не высовываться. Восставал против привычных оттенков грязной снежной каши и серого неба, будто тряпка нависавшего над нами в холодные месяцы почти беспрерывно.
Малиновый свитер был из другого мира. Подозреваю , что и изготовили его не на польской фабрике. Мне трудно себе представить, чтобы свитер столь вызывающего цвета могли произвести, тем более для мужчин, где-то в Народной Польше. Это могла быть итальянская, восточногерманская или шведская вещь, потому что Италия, ГДР и Швеция служили основными каналами, по каким в ПНР проникали цвета.
Как бы то ни было , свитер оказался в отцовском шкафу, хотя я ни разу не видела, чтобы отец его носил.
Важен был не сам по себе цвет , хотя нельзя исключать, что фуксия, помимо прочего, могла помогать мне от депрессии, которая, как я сейчас думаю, началась у меня давно.
Отцовский свитер привлекал меня главным образом тем , что благодаря своему свободному фасону и большому размеру казался идеальным решением некоторых моих проблем: я могла спрятать в нем свое увеличивающееся и меняющееся тело. С тех пор, как я завладела этим свитером, мне больше не нужно было думать, что надеть, когда в магазинах не было ничего или было только то, что мне не подходило или не нравилось. Благодаря свитеру я могла не думать об одежде и о теле, а жить себе дальше, с головой погрузившись в книги, и упражняться в любимом виде искусства выживания: бегстве в буквы. Со временем я мастерски наловчилась это делать.
Я тогда влюбилась в учительницу истории. С той моей любовью дела обстояли так же , как и со всем в те времена, что касалось квир, — я о ней знала и одновременно не знала, потому что у нас не было для нее слов.
Учительница — назовем ее М. — пару лет назад выпустилась из университета. Одевалась в свитера и брюки , и все шмотки так чудесно болтались на ее худощавом теле. У нее были глаза водянисто-голубого цвета, бледная кожа и вечно поджатые тонкие губы. Она не красилась и никогда не улыбалась, разве что с ядовитой иронией. Словом — идеальный «краш» для подростка.
Однако важнейшим источником моего восхищения М. служил ее ум. Она окончила истфак Варшавского университета , магистерскую работу писала у профессора Людвига Базылева, специалиста по истории России, что звучало для меня тогда как неизвестная сказка братьев Гримм.
М. считала себя талантливой , и несомненно такой была. Она хотела пойти в науку, но должность в институте ей не светила — по политическим причинам. Не знаю, откуда я это знаю. Наверное, она сама нам сказала или как-то намекнула. М. часто отпускала сквозь зубы крамольные комментарии насчет замалчиваний и искажений в учебнике, и, возможно, как-то раз она в таком же режиме обмолвилась о чем-то личном, а я жадно глотала каждое слово, исходящее из ее уст, как восьмилетка из католической семьи глотает гостию на первом причастии.
М. была полна ресентимента , который сегодня я назвала бы классовым. Этот классовый ресентимент был тогда особой приметой самого популярного стиля оппозиционного патриотизма, тесно переплетался с сопротивлением власти, навязанной красными захватчиками-освободителями — неизбежность такого выбора настигала каждого, кто не собирался становиться конформистом или коллаборантом.
Попалась на эту удочку и я , всем сердцем стремясь к тому миру ожесточенного сопротивления, где столько прекрасных людей — их угнетали, но вопреки всему они торжествовали над «коммунизмом» интеллектуально и морально, даже если выразить свой протест могли лишь шепотом или максимум вполголоса.
М. создавала себе образ интеллигентской жертвы диктатуры пролетариата , загубленного таланта, чья жизнь безнадежно просрана по вине «коммуняк». Такой Янко-музыкант Янко-музыкант — герой одноименного рассказа Генрика Сенкевича (1846–1916), талантливый деревенский мальчик, страстно любивший музыку. Прокравшись в усадьбу, Янко хочет дотронуться до скрипки, но его ловят и приговаривают к наказанию розгами. Наказание оказывается слишком суровым — он погибает. à rebours. наоборот, навыворот — фр. Звезда , которая должна светить высоко на небосводе, а вместо этого оказалась в нашей богом забытой начальной школе района Шмульки.
Она обращалась с нами как со взрослыми , что — сейчас я это понимаю — тоже было проявлением презрения, но подросткам, конечно же, импонировало.
Как-то она повела нас в кино на «Верную реку» по роману Жеромского. Роман «Верная река» (1912) описывает события Январского восстания 1863 года, на фоне которых разыгрывается любовная драма шляхтянки Саломеи Брыницкой и князя, повстанца Юзефа Одровонжа Я была сама не своя , потому что мне удалось сесть рядом с М. Из фильма мы должны были почерпнуть знания о печальной истории Январского восстания, поэтому школа и родители раскошелились на билеты. Нас же, разумеется, больше всего интересовала история страстной, как всегда у Жеромского, любви. Ольгерд Лукашевич в роли князя Юзефа Одровонжа лежал на смертном одре, а панна Саломея Брыницкая (Малгожата Печиньская) перевязывала ему раны, практически обвивая их бинтом своих черных волос. Во время сочной и длинной любовной сцены М. процедила сквозь зубы:
— Я предпочитаю заниматься этим , а не смотреть.
Мне нечего было сказать на этот счет. Я долго думала , что имела в виду моя учительница. Почему она предпочитала заниматься этим, а не смотреть? Почему ей не нравилось смотреть? Значит ли это, что она не любила это делать? И почему не любила? Вместо того, чтобы думать о Январском восстании, я терялась в догадках относительно ее интимной жизни. Мне нравилось смотреть на М., но я еще не подозревала, что могла бы с ней этим заняться. Сцена из фильма снова и снова всплывала в моей памяти, образ пары на экране волновал, а мое тело продолжало сидеть рядом с телом М.
Лишь сегодня я отчетливо понимаю , что М. не только презирала нас, наш рабочий район и школу для шмульских малолеток, но и весьма свободно свое презрение демонстрировала, мы же замечали и одновременно не замечали этого, потому что для чего-то такого у нас не было слов.
Парадокс заключался в том , что в обществе номинально внеклассовом, в каком мы тогда жили, классовое презрение носило шапку-невидимку, и благодаря этой шапке беспрепятственно проникало повсюду. Национальные цвета, в которые лицемерно обряжали социальное презрение, предоставляли алиби презирающим и затыкали рот презираемым. Утонченный национально-классовый твист, cross-dressing понятий заставлял нас видеть все в искаженном свете , толкал на ложные позиции.
Быть может , послевоенная Польша действительно лишила М. работы в университете, которая, как она считала, полагалась ей по определению, и которую она наверняка заслуживала. Одновременно эта же самая Польша дала возможность учиться бесплатно детям со Шмулек, в том числе мне, используя для этих целей М. в качестве преподавателя. Ее падение стало нашим взлетом, наше развитие — ее унижением.
Историю я полюбила из-за М. и учила ее , как это бывает в таких случаях, во многом ради нее. Как-то на уроке, трепеща от волнения, я встала, чтобы ответить на какой-то вопрос. На мне был отцовский малиновый свитер.
— Праздник на деревне , Ренатка? — процедила М. сквозь зубы со своей вечно недовольной четвертьухмылочкой и перевела взгляд на окно.
Больно кольнуло.
Моя соседка по парте , та, что сразу после восьмого класса залетит, потянула двумя пальцами за рукав моего малинового свитера и прыснула со смеху, дав учительнице и классу понять, что эту поистине тонкую шутку схватила на лету.
Схватила ее и я. Она стала моим социально-эротическим крещением. Инициацией в жизнь общества. От любимой учительницы , которой я восхищалась, которую желала и которая олицетворяла для меня восхождение по социальной лестнице благодаря знаниям — тот благородный путь к высотам, на который при каждом удобном случае указывал мне мой польский дедушка, — я впервые узнала, что значит классовое презрение, нацеленное лично на меня.
Я чувствовала себя задетой не только потому , что любила М., но прежде всего потому, что — как всё во мне тогда кричало — мы ведь не были деревенскими! Моя мать умела одеваться! Я не принадлежала к миру, который так презирала моя учительница, наоборот, я всем своим естеством была с ней на одной стороне!
Лишь сегодня я могу понять ту ситуацию , уловить ее эмоциональные векторы, вывернутые ценности и экзистенциальную ставку.
Я вижу фальшивое положение и обманутые надежды моих родителей , которые со своих социальных позиций неотступно поддерживали «Солидарность» и были ее рядовыми членами, а после переломного 1989 года оказались в стане если не обманутых, то точно потерянных, несмотря на то, что 90-е обошлись с ними намного мягче, чем с работниками ликвидировавшихся колхозов и фабрик.
В ПНР отец работал не механиком , которым был по образованию. Он работал в Институте физики плазмы и лазерного микросинтеза. Звучало это прекрасно, особенно если учесть мою постыдную загвоздку с графой «социальное происхождение», присутствовавшей в тогдашних школьных дневниках. Я с удовольствием вписывала в нее это длинное и непонятное название как место работы отца, но на самом деле иллюзий не испытывала — отец не был научным сотрудником. Ни он, ни я понятия не имели, что такое физика плазмы и лазерный микросинтез. Не знаю, чем отец там занимался; он никогда мне не рассказывал. Зато приносил оттуда призмы, стеклянные шарики и увеличительные стекла — все это завораживало.
Думаю , отец выполнял какие-то несложные обязанности помощника — в лаборатории или на складе — и что стыдился этого. Его родители происходили из подваршавских крестьянских семей; мой польский дедушка работал на железной дороге, у бабушки не было профессии. У отца были младший брат и старшая сестра, которые и по статусу, и по материальной обеспеченности устроились в жизни гораздо лучше, чем он. Вероятно, благодаря кому-то из них отец и получил эту экзотическую работу с плазмой и микросинтезом. Средний брат-неудачник.
Так что я вносила в дневник этот его институт , а в графу «социальное происхождение» — рабочую интеллигенцию, прекрасно зная, что это неправда. Неправдой было для меня и рабочее происхождение, в котором я в глубине души себя подозревала и которое считала чем-то наиужаснейшим, но из этих двух неправд я все-таки выбирала первую. Второй я стыдилась так сильно, что в начале отношений с моей возлюбленной наврала ей, собственной любовнице, что мои родители — учителя.
Спустя несколько лет после политических событий 1989 года не осталось и следа от волнений и переполнявших нас надежд , с которыми в 1981-м мы смотрели по телевизору, как Лех Валенса подписывает августовские соглашения своей гротескно огромной авторучкой с изображением Иоанна Павла, и с которыми в июне 1989-го всей семьей шли на выборы. Для меня, недавно ставшей совершеннолетней, — первые в жизни. Для моей сестры тоже первые — отец в своем бюллетене отметил «Солидарность» ее детской рукой. Вскоре он пошел в частный бизнес своего более пронырливого дружка, потом скитался от места к месту, периодически сидел на пособии по безработице, пил, пока, наконец, не устроился кладовщиком в одну муниципальную контору — и там уже досидел до пенсии.
Мать , которую банк, где она работала, вытурил раньше срока на заслуженный отдых, не понимала новой реальности. Особенно возмутительными и никуда не годящимися она считала жилищные кредиты — у нее в голове не укладывалось, как такое возможно, что если кто-то перестает оплачивать кредит, то теряет квартиру, но при этом от долга его никто не освобождает. После многих лет добросовестного труда она осталась с такой крошечной пенсией, что если бы не умерла, сегодня не сводила бы концы с концами. Она не могла также уловить принципов, по которым работает книгоиздание в условиях свободного рынка. Сравнивала это с азартной игрой и, думаю, во многом оказалась права.
Мою учительницу истории произвело на свет и сформировало то поколение интеллигенции , у которого после войны не только отобрали собственность и связанный с ней статус, но и до 1956 года настойчиво вбивали в головы принципы марксистского историзма.
Как показывает Адам Лещинский в «Народной истории Польши» , последствием такой неудачной перековки Здесь и далее курсивом выделены слова, написанные в оригинале по-русски. постшляхетских мозгов в польских университетах стал не только глубочайший социальный ресентимент , но и не утихавшие десятилетиями бунт и саботаж, которые старая интеллигенция объявила историческим исследованиям народного класса.
В том числе по этой причине в Народной Польше парадоксальным образом невозможно было обнажить , как пишет Лещинский, «основы общества, организованные вокруг систематического насилия и угнетения, а также экономическую игру, связанную с разделом власти и ресурсов», а это означает, что по-настоящему устранить классы или хотя бы относиться с уважением к выходцам из других слоев тоже не получилось.
Такие люди , как М., с ресентиментным удовольствием пестовали в себе и воспроизводили в своем окружении довоенную систему социальных отношений. Их совершенно не волновало, кто может оказаться под ударом, пусть бы и дети. По схожим принципам и руководствуясь схожим этосом действовали так называемые про́клятые солдаты.
Я же была девушка из народа , из того его слоя, которому порой неправомерно кажется, что он продвинулся вверх по социальной лестнице, коль скоро больше не должен работать физически, хотя на самом деле от высшего класса его отделяет точно такое же расстояние, как и предыдущее поколение. Пьер Бурдьё называет это известное явление «воспроизводством социальной структуры».
В извращенной социальной структуре Народной Польши для М. нашли эквивалент в виде «шляхты» , а для меня — в виде «народа». Номинально народ ценился больше, а шляхта меньше, в действительности же революционное изменение в отношениях собственности не привело к аналогичному изменению в положенной доле престижа. Прежний привилегированный класс нашел способы, как сохранить существенную часть своего символического превосходства. Среди этих способов были: демонстрация классовых знаков различия и презрение к стремящимся «из грязи в князи».
Страстное желание пробиться наверх — в эротическом , когнитивном и социальном смыслах — стирало в моих глазах эту классовую рознь, а презрение учительницы низвергало в пропасть аномии и отверженности.
Та схема взаимоотношений , образовавшаяся тогда между М. и мной, воспроизводилась в моей жизни еще много раз: в отношениях с учителями, с разного рода наставниками и даже с ровесниками из «лучших» домов.
Собственные взгляды я обрела гораздо позже , когда при помощи Дидье Эрибона вернулась в свой Реймс.
Бешеная фуксия — мой любимый цвет.
Семейные ценности
Был у меня в восточной Польше дядя — персонаж , словно из гротескной шляхетско-барской реконструкции. Дом он обставил молодым нидерландским антиквариатом, на стенах развесил имитирующие шляхетские снимки предков-крестьян, произвел на свет четверых потомков, открыл строительную фирму и исповедовал радикально неолиберальные взгляды. Его коньком были всевозможные настоечки на хренке, дудничке и тому подобных травках, но больше всего дядя любил охоту. По поводу охоты у него, разумеется, имелась соответствующая идеология, а поскольку настоечками и холестерином он сжег себе в мозгу все ведущие к ней нейронные мосты, ее невозможно было опровергнуть иначе, чем операционными методами. Дочерям и сыновьям на восемнадцатилетие он дарил первую охоту с убийством. Во время прогулки по Беловежской пуще дядя пересчитывал деревья на кубометры и бабки, а в алчно блестевших глазах отчетливо читалась ненависть к «террористам из Гринпис».
Хрупкая красавица дядина жена наслаждалась ролью хранительницы домашнего очага в стиле идиллических любовных романов , что не мешало ей зимой облекаться в шкурки освежеванных норок, ниспадавшие до самого пола. Она стояла на посту при муже, как инь при янь и, следуя наставлениям Заратустры, обеспечивала отдохновение воину. Он действовал снаружи, она — внутри: рука об руку; голова и шея.
Ужас подступал в тот момент , когда ты осознавал, что под этим самым полом, над которым будто бы порхало трепетное и кроткое существо, находился подвал, где дядя потрошил убитых на охоте животных. Он таскал туда мертвых кабанов и ланей — я представляю, как их последний путь метит полоса липкой крови — а потом собственными руками вспарывал им брюхо, мясницким ножом вырезал внутренности, освежевывал, четвертовал, ломал позвоночник, конечности и ребра. А она затем все это солила, сушила, коптила и молола на колбасы; короче — по локоть в крови перерабатывала мясо.
Как-то раз мы поехали к дяде с тетей вчетвером на одной машине: моя сестра со своим парнем из Лондона и я с моей возлюбленной. Случилось это вскоре после смерти мамы , когда подозрительные психические силы решительно толкали меня к биологической семье. Приглашение носило свободный, совершенно неформальный характер: сестра договаривалась с тетей по телефону, что приедет к ним на выходные с С. Б., своим парнем, и тетя проронила, что, может, я бы тоже приехала. Я подумала, что это отличная идея, и мы с моей возлюбленной присоединились к семейной поездке. Я знала: дом большой, богатый, и еще один человек погоды не сделает.
— А это моя Элька , — произнесла я по приезде, представляя тете мою возлюбленную.
— А это мой С. , — подхватила сестра.
Думаю , тетя поняла меня правильно. Она тонко разбиралась в чувствах — олицетворяла собой именно такой тип женщин, это была, можно сказать, ее любимая тема. Но того, что она тогда устроила моей возлюбленной, невозможно описать ни одним цензурным словом. Весь день на разные лады давала понять, что она в этом доме лишняя. Проявлялось это в разных мелочах: для нее не находилось то тарелки, то бокала, то места в машине, на которой дядя с тетей собирались везти нас смотреть зубров. На каждом шагу тетя самым мерзостным — потому что косвенным — образом намекала моей возлюбленной, что она не член семьи и никто ее не приглашал.
К такому поведению тетки я не была готова. Оно так сильно отличалось от поведения и образа жизни моей матери , ее двоюродной сестры, что я не могла этого предвидеть и не понимала, как реагировать. Мне было стыдно, что я подвергла мою возлюбленную таким испытаниям.
К парню сестры отнеслись иначе. Он тут же получил кредит доверия и симпатии , его охотно приняли в семейный круг, хотя С. Б. был британцем и говорил только по-английски, так что дядя с тетей, несмотря на всю его открытость, не могли общаться с ним вербально. Другое дело, что дядя компенсировал это на невербальном уровне, обильно наливая себе и гостю, а заодно и моей возлюбленной, которая в нужный момент подставляла свою рюмку под ручей действительно первоклассной хреновушечки. Согласно древнепольскому обычаю, каждый такой раунд дядя сопровождал громогласным тостом, и тост этот так или иначе охватывал всех троих участников застолья. В энный по счету раунд, переводя расфокусированный взор с С. Б. на мою возлюбленную, он воодушевленно провозгласил:
— За наших дам!
Впрочем , если опустить нечаянный комизм и другие случайные радости того путешествия, тетя показала моей возлюбленной, насколько ужасно способна вести себя биологическая семья по отношению к негетеронормативным партнеркам и партнерам своих детей и родственников. Если бы нужно было кому-то объяснить разницу между толерантностью и принятием, я рассказала бы эту историю.
Толерантность — это то , что моя тетя продемонстрировала по отношению к моей возлюбленной: мы тебя не обидим настолько явно, чтобы ты могла на это среагировать, накормим обедом, дадим десерт, раз уж ты тут, но тебе не будет с нами комфортно и ты ни на секунду не забудешь, что тебе здесь не место.
А принятие — это то , как они приняли парня моей сестры: неважно, кто ты, раз ты приехал с членом нашей семьи, чувствуй себя как дома.
Жизнь и партнеры
В 2003 году мы с моей возлюбленной были вместе уже восемь лет. Я тогда была уверена , что изменения в польском законодательстве — лишь вопрос времени, причем ближайшего. В своих текстах о гражданских партнерствах во Франции, которые я опубликовала в феминистском журнале Zadra «Заноза» и в Gazeta Wyborcza , я главным образом рассматривала вопрос права усыновления — именно о нем мне казалось важным говорить, именно он, как я считала, мог восприниматься в Польше неоднозначно в отличие от партнерств как таковых. Потому что партнерства как таковые — думала я тогда — положены нам как дань элементарной справедливости, и любой наверняка это поймет.
В апреле того года Польша подписала в Афинах трактат о вступлении в Евросоюз , а мы, чтобы это отметить, отправились летом аж в Португалию. Мы тогда проехали на машине весь ЕС с востока на запад, путь занял у нас, если я хорошо помню, пять дней и четыре ночи. Мы обожали путешествовать вместе, особенно спонтанно, по безумным маршрутам, составленным из наших капризов, то и дело сворачивая с трассы и ночуя где попало. Если бы не работа и кошки, мы могли бы так жить. На нашем пути было много приключений.
Например , где-то в Оверни в нашем стареньком «ситроене» прогорела выхлопная труба и нужно было искать сервис. В какой-то деревне или городке мы нашли один, но как раз была сиеста — во Франции, наряду с обедом, священная пора — так что участок, где находилась мастерская, выглядел как после нашествия инопланетян: ворота распахнуты настежь, повсюду раскиданы, будто брошены в спешке, инструменты, ни души вокруг, а в ответ на наши призывы — тишина. Только часам к четырем дня откуда ни возьмись стали вылезать на свет божий заспанные механики. Начальник сервиса, у которого наше отчаяние вызвало приступ веселья, велел нам успокоиться и подождать под развесистым орешником. Он не мог взять в толк — к чему все эти нервы и какого рожна мы вообще едем так далеко без конкретной причины.
Для нас же причина была вполне конкретной. Добравшись до места — на берегу Атлантического океана , недалеко от Лиссабона — мы каждый день ставили пляжную палатку на дюне, лежащей в нескольких десятках метров от воды, подальше от толп. Ели созревшие под южным солнцем дыни и прямо там же любили друг друга — все в сладком соке, на солнцепеке, обдуваемые никогда не стихающим ветром. Когда жарко и ты лежишь голая, тебя хлещет плетка, скрученная из песка, ты слышишь, как рядом с тобой шумит океан, твое тело автоматически переключается в режим любви. Секс происходит естественно, как дыхание, оргазм пульсирует прямо под кожей — достаточно пары движений, чтобы к нему приплыть.
Ближе к вечеру , когда солнце уже явственно склонялось к линии горизонта, мы пили зеленое вино и ели морских черенков или франго асадо — цыпленка, запеченного на гриле, как это делают в Португалии: целиком, плашмя, с острым перчиком пири-пири. Крабов, креветок и мидий в тавернах с клетчатыми скатертями на маленьких столиках мы закусывали кукурузной булочкой с мясом. (Боже, которого не существует, прости нам сожранных животных).
Помню , как на обратном пути в Польшу мы решили переночевать в Монпелье на юге Франции — у нас не было ни брони в отеле, ни понятия, где остановиться. Дул мистраль, солнце жарило так, что возникали галлюцинации. На улице, по которой мы шли в поисках ночлега, в клубах пыли нашим взорам вдруг представилась довольно ветхая вывеска bed & breakfast.
Одуревшие от солнца и ветра , мы нажали кнопку звонка. Долго никто не открывал. Наконец к нам вышел лохматый мужик без ноги, зато с огромной слепой доберманшей. Оказалось, хозяин. Сезон был в разгаре, количество же гостей в «пансионате» составляло ровно ноль, от завтрака остались одни предания, зато за довольно скромные деньги нам отвели небольшую комнату на одну ночь, а ничего другого нам и не требовалось.
Слово «комната» может ввести в некоторое заблуждение , поскольку, разумеется, это была типичная французская гостиничная каморка, почти всю площадь которой занимала двухместная кровать. Интерьер дополнял весьма отталкивающего вида умывальник. Всё, кроме кровати, покрывал метровый слой пыли, но постельное белье оказалось снежно-белым и добросовестно накрахмаленным.
Кровать служила нам спальней , гостиной и кухней, мы окопались на ней, как на острове, следя за тем, чтобы по неосторожности не коснуться босой ногой пола, как будто там нас подстерегали акулы-людоеды. Мы тусовались в этом нашем лежбище совершенно голые, и все равно пот ручьями стекал по коже. Правда, в комнате был вентилятор, но учитывая доисторическую пыль, мы предпочли не проверять, включается он или нет. Впрочем, скорее всего он не работал — исправный вентилятор казался в этих условиях чем-то нереальным: своим существованием он нарушил бы весь декорум.
Все это было необычайно живописно и мило. Странным казалось только то , что у хозяина не возникло никаких вопросов по поводу нашей кровати.
В Польше всякий раз , когда я бронирую двухместный номер с так называемой супружеской постелью, сотрудницы рецепции (особенно девушки), вручая ключи, приходят в замешательство и настойчиво предлагают заменить double на twin. Иногда они даже делают это сами, не спрашивая нашего мнения, а если случается, что поменять невозможно, потому что все номера заняты, каются и приносят извинения, несмотря на то, что ни одна из нас не жаловалась. «Оставьте, как есть, все в порядке», — повторяем мы каждый раз, бесконечно. Но им-то, разумеется, виднее. У них просто такой рефлекс, когда они сталкиваются лоб в лоб с ситуацией: две женщины и один номер. Я так и не определила, насколько эта их компульсивная реакция вызвана обычным смущением, а насколько — этической паникой и желанием все контролировать.
В то время , когда мы путешествовали в Португалию и обратно, гражданские партнерства можно было уже заключать в Дании (с 1989 года), Голландии (с 1998 года) и, конечно, во Франции (с 1999 года). Только за 2003 год список таких европейских стран пополнили Канарские острова и бо́льшая часть Испании, Бельгия, Германия, Финляндия, а также кантоны Женева и Цюрих в Швейцарии. За пределами Европы — Гавайи, Калифорния, округ Колумбия и город Нью-Йорк в США, провинции Новая Шотландия, Квебек, Манитоба и Альберта в Канаде, а также Гренландия, Бразилия и провинции Рио-Негро и Буэнос-Айрес в Аргентине.
В Польше же в декабре 2003 года появился первый в ее истории законопроект о регистрируемом партнерстве между людьми одного пола. Его направила в Сенат профессор Мария Шишковская с группой сенаторов левых взглядов. Первые чтения прошли в Законодательной комиссии , а также в комиссии по социальной политике и здравоохранению, вторые — уже на заседании палаты. Все процедуры, включающие обсуждения и голосования над поправками, заняли год. В результате 3 декабря 2004 года Сенат Республики Польша одобрил законопроект и передал его в Сейм, что произошло в том же месяце. И здесь, увы, в том месте, где планировался счастливый финал, сюжет этого печального триллера в первый раз преломляется: спикер Сейма постановил не направлять проект на дальнейшую разработку.
Таким образом та первая и вполне толковая идея закона , легализующего нашу жизнь, превратилась в мираж. Несмотря на это в 2005 году — ни живой, ни мертвый — он продолжал волновать правых сенаторов, причем до такой степени, что для вящей уверенности они решили поставить на нем крест. Призывая отдать дань уважения памяти Папы Иоанна Павла II, умершего 2 апреля, они потребовали от Сената, чтобы тот формально отозвал проект Шишковской из Сейма. Таким образом исключалась возможность, что проект внезапно «разморозят», дабы — apage лат. Apage, satanas! — Отойди, сатана! — совершать дальнейшие процессуальные действия. Иначе говоря , в переводе на человеческий: в честь мертвого Папы некие люди решили абортировать замороженный законопроект, скромно возвращавший нам наши естественные человеческие права. Слабым утешением может служить факт, что эта экстремистская попытка провалилась.
Ровно тогда , когда «Папа-поляк» на глазах у всего мира умирал в роскошной клинике Джемелли, в Варшаве смертельно болела моя мать. Как-то раз мы с Эльжбетой отвезли ее на машине на рентген в больницу Преображения Господня на варшавской Праге. Мама тогда еще могла без труда передвигаться сама, но несмотря на это медсестры выдали ей каталку, на которой ее полагалось отвезти на рентген в подвальное помещение больницы. Но поскольку это была не клиника Джемелли, а святыня здравоохранения в Польше, условия там были полевые — каталку пожалуйста, но везите как-нибудь сами. К счастью, мы приехали вдвоем: моя возлюбленная и я.
Эльжбета , как это умеет только она одна, превратила путь моей матери в рентгеновский кабинет в чудесное путешествие. Коридоры в подземельях пражской больницы длинные, широкие и пустынные. Эльжбета разогнала каталку до безумной скорости и неслась с ней, как на бобслее, отпуская шутки на поворотах. Мама хохотала в голос, как опьяненный игрой ребенок. Я мчалась за ними, и меня переполняли восхищение и благодарность моей возлюбленной за то, что у нее есть силы для подобного мини-саботажа под черным крылом смерти. Это одно из моих самых светлых воспоминаний о том до сих пор самом черном периоде, и оно тем мне дороже, что в нем мы втроем: моя Эльжбета, моя мама и я.
Мама очень любила мою Эльжбету и находила с ней общий язык намного легче , чем со мной. Эльжбета могла снять напряжение, которое между мамой и мной, мягко говоря, всегда было высоким. Я бесилась, что мама таскает меня на семейные застолья и продолжает пытаться накормить, кричала: «Почему! Почему она просто не оставит меня в покое?», — а Эльжбета умела все это обратить в шутку. У нее всегда получалось сделать так, что всем становилось легче. Она с удовольствием участвовала, можно сказать, за меня, в семейной жизни, безропотно поглощала голубцы, бигос и селедку под шубой. В каком-то смысле она объединяла нас с матерью; была отсутствующим звеном, которого в наших с мамой отношениях так и не возникло.
Знала ли мама о нас? Не знаю. Я не успела с ней об этом поговорить. Пока она еще была жива , между нами бурлило слишком много трудных эмоций, мешавших спокойно и искренне вести хоть какие-то разговоры. Впрочем, не буду лукавить, что вообще была готова к подобному диалогу. Не была. Я боялась маминой реакции. Боялась, что она меня оттолкнет. Предпочитала не проверять, стала бы она с такой же искренней теплотой относиться к нам обеим, продолжила бы столь неистово дружить с нами как с официальной парой. Не говорить об этом было куда проще.
Еще раз: знала ли мама о нас? Думаю , и да и нет. Она была человеком открытым, ее не заботили общепринятые нормы. Самыми важными людьми в ее окружении были женщины, она вела жизнь естественным образом женоцентричную. Я верю, что она позволила бы сказать. Может, не сразу, но поняла бы, как это устроено.
В те времена , о которых я сейчас рассказываю, равенство пар существовало уже не только в Голландии, которая приняла его в 2001 году, став первым таким государством в мире, но и в Бельгии, Испании и Канаде.
Перевод Полины Козеренко
Фрагмент публикуется по изданию: Renata Lis. Moja ukochana i ja. - Kraków: Wydawnictwo Literackie , 2023. Благодарим Wydawnictwo Literackie за возможность публикации.
PS. Рената Лис и Эльжбета Червиньская вместе уже больше 30 лет. 20 марта 2024 года они поженились в Копенгагене.