13 сентября 1996 года в Варшаве скончался Виктор Ворошильский , поэт, прозаик, переводчик, литературный критик, литературовед, активный деятель польской оппозиции начиная с середины 50-х годов. Скончался Виктор — друг, один из тех, после кого остаются незарастающие бреши в действительности и ее разные берега не хотят сходиться. Впервые я увидела Виктора двадцать лет назад в Париже (до следующей встречи прошло пять лет — до самой эпохи «Солидарности» он превратился в невыездного). Но слышала о нем я — и не я одна — еще за двадцать лет до этого.
В 1956-м советская пресса , «Литературная газета» в особенности, ополчилась на некоторых польских писателей — «ревизионистов», как их называли. Имя Виктора Ворошильского, «ренегата» — он ведь несколько лет проучился в аспирантуре Литературного института им. Горького, приехал молодым коммунистом-энтузиастом, был тут принят как свой, — вызывало на газетных страницах особую злобу. А у нас у всех было и тогда, и потом простое правило: если советская пресса ругает — значит, человек хороший.
Тут непременно надо сказать , что именно годы учебы в Москве, столкновение с действительностью развитого (по сравнению с польским) социализма поселили первые сомнения в душе поэта, который вступил в партию в возрасте неполных 18 лет, едва прибыв в рамках репатриации из Гродно в Лодзь. В «Материалах к биографии» , написанных в Москве в феврале-марте того же 56-го года, Виктор вспоминал (в главке, озаглавленной «Молодость схематиста»):
Первым вопросом , который я задал, переступая порог райкома на Гданьской, было:
— ПРП Польская рабочая партия (Polska Partia Robotnicza, PPR), впоследствии Польская объединенная рабочая партия, ПОРП (Polska Zjednoczona Partia Robotnicza, PZPR) — это коммунистическая партия?
Растерянная партийка за письменным столом начала что-то объяснять мне о демократическом блоке , но вдруг остановилась и с недоверием бросила:
— А почему, собственно, вас это интересует?
— Потому что я хочу вступить в коммунистическую партию.
Так начиналась жизнь, в которой не было по отдельности партии, работы, стихов, но коммунизм был величайшей поэзией и ежедневным трудом, а стихи — путем к коммунизму, жизнью ради коммунизма. Вы кривитесь от этого старомодного пафоса? Ничего не поделаешь — так я чувствовал.
Так он чувствовал , но, оглядываясь далее, в тех же заметках на последовавшие за этой ранней молодостью «годы славы», Ворошильский продолжает:
Горше всего сознание того , что мы не написали — ибо не понимали, не хотели видеть. В результате всей этой невеселой эволюции — кем мы были в 1952 году? Уже всего лишь официальными певцами партии и народной власти. Партия — это было партийное руководство, народная власть — полная абстракция. В стихах, однако, мы по-прежнему захлебывались гордостью: «Мы, партия, рабочий класс, Народная Польша!» Мы не слышали, каким пустым и неправдивым стало звучание этих слов.
Можно себе представить , какую злобу в советских ревнителях идеологической чистоты вызывали эти слова, напечатанные на страницах варшавской «Новой культуры». А ведь за этим шел еще рассказ о «годах сомнения», годах, проведенных в Советском Союзе, где первым учебным годом Ворошильского был 1952/53-й:
Царила атмосфера недоверия , подозрительности, страха. В отношении ко мне, иностранцу, это особенно проявлялось. На моих глазах разыгралась и последняя провокация той эпохи — дело врачей. Я еще не мог дойти до самых истоков всего, из-за чего в первую зиму в Москве мне было трудно дышать и из-за чего, несмотря на все усилия, я чувствовал себя не как зарубежный коммунист в первом государстве рабочих и крестьян, а как подозрительный пришелец в таинственной крепости.
Все эти наблюдения и переживания отбросили какой-то ретроспективный свет на то, что происходило у нас, между прочим и на мои 1949-1952 годы. Я не мог не осознать, что то, что так мучительно поразило меня здесь, — в зародышевой форме, не доведенной до окончательных последствий, существовало и у нас. Целую зиму продолжалось одинокое борение с ранее неизвестными сомнениями. Я спрашивал себя: кто я? чему я служу? какой мир строю и воспеваю?
Вернувшись в Польшу после года отсутствия , уже после смерти Сталина, Виктор Ворошильский заговорил вслух обо всем, что пережил и передумал за этот год. Сейчас, сообщая о смерти Виктора, парижская газета Le Monde написала в некрологе, что он начал отходить от коммунистических идей после Венгрии. Да, в Будапеште он пережил расцвет и разгром венгерской революции (см. его «Венгерский дневник»), но от коммунизма начал отходить еще в Москве, хотя вплоть до 1966 года, пока его не исключили, оставался членом ПОРП. Если бы не эти советские «годы сомнения», может быть, он и не кинулся бы в Будапешт при первых звуках восстания, как, может быть, не кинулся бы, едва вернувшись летом 1956-го из СССР, в Познань, по следам только что кроваво подавленных рабочих волнений.
А впрочем , может быть, он и без своего советского опыта кинулся бы и в Познань, и в Будапешт, потому что наше антигазетное чутье не обманывало и он действительно был хороший человек, по природе честный, а такие люди могут поддаться ослеплению или самоослеплению, но всегда — рано или поздно — прозревают. Говорят, лучше поздно, чем никогда. Но еще лучше — рано. Это, слава Богу, и произошло с Виктором Ворошильским. Спасибо приходится сказать тем партийным чиновникам, которые, поверив в его «Весну шестилетки», послали Ворошильского учиться в «первое государство рабочих и крестьян».
Что же было дальше? Дальше была жизнь писателя , почувствовавшего себя независимым, в стране, которую у нас называли «самым веселым бараком социалистического лагеря». Борьба с цензурой (требование отмены цензуры Ворошильский выдвинул на съезде писателей еще в том же 1956 году), выходившие книги и запрещавшиеся книги. Та, из которой взяты вышеприведенные цитаты («Возвращение на родину»), вышла только в 1979 году... в Лондоне: сданную в варшавское издательство в декабре 56-го, ее сначала «воздержались» издавать, а затем и вовсе вернули автору. То, что появлялось в 56-м на страницах периодики, годом позже уже не могло быть перепечатано. Барак был, может, и веселый, но все-таки барак.
В 60-е годы Ворошильский участвовал во всех писательских протестах , правду сказать, немногочисленных, но прозвучавших как камень, брошенный в тихий омут польской «малой стабилизации». В 70-е он активно поддерживал деятельность Комитета защиты рабочих (КОР) и стал одним из зачинателей польского самиздата, автором и редактором независимого литературного журнала Zapis (слово, которое означает и «запись», и «цензурный запрет»). Писал письма в защиту преследуемых и арестованных. Печатался (поначалу под псевдонимом) в парижской «Культуре». 13 декабря 1981 года , в день объявления военного положения , был интернирован.
И , конечно, все эти годы писал — прежде всего стихи. Это стихотворение было написано между 1970 и 1976 годами, датами крупнейших рабочих волнений в Польше:
Однажды зимою в одном городе рабочие отговаривают рабочих присоединиться к ним
Мы идем А вы не ходите с нами
Вы не ходите с нами
Вы у кого не всё еще отняли
Вы не ходите с нами
Ваш огонь греет Наш выжигает
Вы не ходите с нами
У вас каша вскипает У нас накипело
Вы не ходите с нами
Ваша дверь тиха Наша взломана стонет
Вы не ходите с нами
Вам стена защитой Мы к стене приперты
Вы не ходите с нами
Кому локтя из сустава не вырвали
Вы не ходите с нами
Изо рта последней корки не вырвали
Вы не ходите с нами
Брата из братской семьи не вырвали
Вы не ходите с нами
Пока вам больно но не так еще больно
Пока вам тошно но не так еще тошно
Пока вас топчут но не так еще топчут
Пока вас мучат но не так еще мучат
Пока вам хватает пива и смиренья
Вы не ходите с нами
Вы не ходите с нами
Я перевела его для «Континента» , как переводила многие другие стихи Виктора, как перевела его «Венгерский дневник» (как перевела в 81-м году для «РМ» его детскую книжку «Кирюшка, где ты?»). Но он перевел моих стихов больше, чем я — его. И лучше. Он переводил Мандельштама , Бродского — не очень много, но зато его переводы среди самых лучших, как говорится, конгениальных.
Однажды , году, кажется, в 87-м, на сходке, организованной в Париже французским ПЕН-Клубом и «Континентом», я указала ему одного советско-парижского профессора, сказав: «Он учит французов, как им переводить русские стихи на французский язык». Сидевший рядом немецкий профессор-русист недовольно проворчал: «Он и нас пытался учить».
— А что , — со своей неповторимой усмешкой воскликнул Виктор, — я не против, пусть бы и меня поучили, как переводить русские стихи на польский.
— Знаешь , — ответила я, — это очень просто. Это и я могла бы. Я сказала бы тебе, что польский язык не переносит скопления мужских рифм. Ты бы меня послушался, и не было бы твоего гениального перевода «Двух часов в резервуаре»...
Виктор опять заулыбался , он был доволен похвалой и даже не спорил.
А его несравненный перевод «Жил Александр Герцович»? Впервые я услышала его как песню — еще до эмиграции и знакомства с Виктором , на концерте Эвы Демарчик в московском кинотеатре «Варшава»... В 80-е годы Виктор перевел и выпустил в независимом издательстве книгу стихов Ирины Ратушинской , тогда еще узницы мордовских лагерей. Он очень верил в нее, всегда о ней спрашивал и огорчался, что в последние годы она как будто перестала писать. Но, конечно, главной его русской любовью был Геннадий Айги. Он много переводил его, писал о нем (его статья о поэзии Айги была напечатана в «Вестнике русского христианского движения»). Этот таинственный поэт затрагивал какую-то особую струну в душе Виктора, которого по ошибке принято было считать человеком в первую очередь рассудительным, едва ли не слишком рациональным. А Виктор был... — ну, конечно, он был не безумным, а разумным, но не до сухой рационалистичности. А главное, он был именно хорошим человеком, бесконечно добрым, хотя, когда надо, и твердым.
Никогда не забуду гостеприимного дома Ворошильского , где Виктор и Янка, его жена, принимали меня в мою первую, полулегальную поездку в Польшу в августе 1988 года, где собрались наши общие друзья, где я бывала и в другие приезды, уже в свободную страну, и всегда чувствовала себя как дома. (Виктор сказал мне тогда, в 1988-м: «Наташа! Ты нам привезла забастовки!» Я приехала 15 августа, в день, когда началась забастовка на Гданьской верфи, тут же перекинувшаяся на всю страну.)
Осенью 88-го я получила от Виктора письмо. Он писал , как радостно было принимать меня в Варшаве, а затем прибавлял: «А сейчас я напишу тебе такое, что ты меня сразу разлюбишь...». Он получал «Русскую мысль» через сына, живущего в Западной Германии, — с оказией, пачками, с большим опозданием — и, прочтя, выражал мне принципиальное недовольство одним из моих польских обзоров. [Может быть, уже стоит рассказать, в чем дело. В мае 1988 года Варшаву посетил Горбачев (еще не «президент СССР», а только генсек ЦК КПСС). В своем еженедельном обзоре польских событий в «РМ» я привела цитаты из нескольких интервью, которые дал ряду западных изданий Адам Михник, полный восторженных ожиданий, и озаглавила обзор «Вот приедет барин...». — Примечание 2000 года]
Я растерялась. Я знала , что, пока раскачаюсь написать, пройдет целая вечность. И позвонила.
— Виктор , — сказала я, — я с тобой совершенно не согласна, но я тебя никогда не разлюблю!
Что еще я могу сказать над этой далекой свежей могилой? Виктор , я могу быть в чем-то с тобой несогласна — главное, я несогласна с тем, что ты умер, — но я тебя никогда не разлюблю. Да, этих брешей в действительности становится все больше, да, «уходят, уходят, уходят друзья», но пока мы живы и не разлюбим их — и друзья в нас живы, любимы и любящи.
Некролог был опубликован в журнале «Русская мысль» №4142 , 26 сентября — 1 октября 1996 и позднее в «Новой Польше» (№9/2000)